Виталий Аверьянов. Феноменология Смутного времени: откуда ждать Минина и Пожарского?
Перейти на главную страницу


Феноменология Смутного времени: откуда ждать Минина и Пожарского?

Феноменология Смутного времени: откуда ждать Минина и Пожарского?

(текст работы в редакции 2014 года, вошедший в книгу «Империя и воля»)

Восприятие текущей политической действительности как исторического феномена дает возможность не только проводить параллели с прошлым, но и позволяет обнаружить устойчивые, ритмически повторяющиеся модели развития русской жизни. Внимательное изучение этих моделей, сопоставляемых с современностью, способствует более адекватному восприятию политической реальности. «Чтобы видеть свое время, - говорил Xосе Ортега-и-Гассет, - надо смотреть с расстояния».

Прежде всего, такой способ анализа имеет прогностическое значение. Однако помимо возможностей конкретных прогнозов создание моделей политической истории имеет и самостоятельное значение как форма выявления заложенного в отечественной истории культурно-исторического феномена: продуктивного рефлекса нации. Эта статья посвящена теме преодоления Россией как цивилизацией кризисов собственной национально-государственной традиции через особые шоковые состояния – Смутные времена. Модель «Смутного времени» представляется автору более точным и эвристически ценным, чем модель «революции». Переход от понятия «революции» к понятиям «мутации» или «смутные времена» позволяет, на мой взгляд, более адекватно описывать как уже произошедшие, так и происходящие в настоящее время и предполагаемые в будущем исторические и культурные процессы[1].

Историософская ситуация XX века уникальна. В отечественной социальной мысли за это столетие был накоплен богатый опыт, связанный с переживанием трагического столкновения в России сил модерна и традиционализма. Однако имело место не только столкновение, но и переплетение, и хотя модерн одержал решительную победу, вместе с тем его масштабный проект (в виде СССР), во-первых, не смог закрепиться в России, а во-вторых, привел к пересмотру многих сущностных черт самой модерной парадигмы, привел к своеобразному русскому «сплаву» модерна с традицией.

Практика построения исторических моделей предполагает их тяжеловесную абстрактно-философскую нагрузку и носит отчасти игровой характер. Однако это не тот вид игры, который порождается постмодернистской формой сознания. Данная трактовка истории тяготеет к фольклорному сознанию, а именно: к «былинному» восприятию соотношения личного и стихийного. Фольклорное сознание противоположно модернизму в обоих терминологических различениях последнего: и в литературно-художественном, стилистическом, и в мировоззренческом (модерн как общее направление мысли в европейской культуре Нового времени). Традиционализм как спонтанная установка народного сознания не исключает частного отказа от традиции, но присоединяет выдающееся, исключительное к своему культурному багажу. Для творцов фольклора историческая веха или личность глубже индивидуализированная, более «отслоившаяся» от привычного хода вещей, не противоречит единому историческому духу, а, напротив, вносит в общую модель специфические элементы и дополняет ее смысл до подлинной универсальности. Так воспринимается ход событий, в частности, в русских былинах, где личное и стихийное начала соединяются. Персонажи фольклора не являются историческими в строгом смысле, они – действующие лица большой панорамной картины действительности, своего рода народной историософии. Богатыри, калики перехожие, князь Киевский, разбойники, голь кабацкая, сказочные звери, а также представители «чужих миров» (заморские цари, чудовища и змеи, поганое идолище, колдуны и т.д.) – это олицетворения определенных исторических начал, за каждым из которых стоит не одно какое-то историческое лицо, а целая совокупность лиц разных эпох и ситуаций, целые тенденции исторической жизни[2].

В традиционной культуре время и история осмысляются особым образом: так, в фольклоре время замкнуто, зафиксировано на определенное историческое состояние (на идеальную модель), сдвинуто «вправо», если сравнивать ее с литературой и исторической наукой[3]. Это объясняется тем, что традиция не столько ищет причинно-следственный источник и контекст события, сколько дает модель, призму на всякое событие как «бывающее», как «вариант» исторического многообразия. Освоение традицией истории осуществляется по собственным, более фундаментальным, чем в истории как науке, законам: смысл исторического случая «вбирается» более высоким состоянием, освещается через метафизическое измерение. Фольклорные произведения представляли собой древнюю форму моделирования и прогнозирования, позволяя носителям традиционного сознания давать четкие и верные оценки текущим событиям по их расположению не в актуальном политическом ряду, а в более объемном смысловом пространстве живого национального мифа, в «картине мира», игнорирующей частности и хаотичность текущей реальности, однако удерживающей определяющие константные критерии оценки добра и зла, пользы и вреда с точки зрения национально-культурной идентичности.

Автор далек от того, чтобы на протяжении многих веков истории усматривать в ней одинаковое политическое содержание или же, напротив, относиться к историософским моделям исключительно как к проявлениям голых ритмических повторов. Обогащенный конкретными фактами общеизвестный термин «Смутное время», гениально сформулированный в начале XVII века, до последнего времени рассматривался как предмет для публицистических параллелей. Каковы же критерии определения различных эпох как версий единой модели «смуты»?

Скептики-западники применяют понятие «смуты» практически на всем пространстве русской истории. Поэтому элементы этого явления, возможности для параллелей изыскиваются едва ли не всеми желающими применительно к особенностям своего времени или рассматриваемой эпохи прошлого. Растаскивание модели на элементы и компоненты вызвано непониманием (перемешанным с неприятием) системного, целостного характера самой модели. Эти аналитические увлечения связаны с некоторой дезориентацией в череде смутных и спокойных эпох. На деле российская история не только не представляет собою одной большой и нескончаемой «смуты», но и вовсе не изобилует большими (моделируемыми) «смутными временами»[4]. Смутное время в России – явление всегда исключительное (хотя и повторяющееся) и не продолжительное по сравнению с временами «несмутными»: активное течение его в открытой фазе не превышает обычно 15 лет. За всю свою историю Россия пережила не более трех подобных периодов.

Предварительно можно указать, что «смута» – это всегда период с особенно высокой степенью непредсказуемости разрешения исторического кризиса. Само название, порожденное народными авторами, подсказывает, что в момент политической ломки решительность, разрешаемость и четкость очертаний таятся под крайне неопределенными покровами, смущающими и размытыми личинами событий и их участников. Поэтому внутри Смутного времени историку совсем нелегко найти основания для приемлемой классификации и периодизации, нелегко восстановить причинно-следственные связи. Смутное время способно «смутить» (иррационализировать) мысль и современника, и историка. Оно всегда меняет облик самой Истории, стремительно демифологизируя и затем ремифологизируя ее.

Триада «смутных времен» России открывается многовластием начала XVII столетия (и не ранее; почему – это вопрос очень серьезный и не входящий в задачи этой работы), продолжается «революциями» первых десятилетий XX века и замыкается современными событиями. Рассмотрим теперь модель «смуты» в разнообразии ее этапов и исторических проявлений.

Этап первый: отказ от традиции (1598–1605, 1905–1912, 1985–1991)

Как уже говорилось, периодизация явления Смутного времени достаточно условна. Мы имеем дело со стремительным калейдоскопическим карнавалом событий, цепью не всегда реализуемых «революционных ситуаций», мятежей, случайных союзов и ложных узнаваний. Поэтому и три случая «смуты» неоднородны по своей структуре, вариативны по формам, определяемым духом времени, конкретностью исторических обстоятельств и узлами традиции.

Собственно, узлы традиции (подчас гордиевы) – развязываемые, разрубаемые, по-новому завязываемые – ключевая метафора предлагаемой модели. Так, первый большой этап «смуты» связан с отказом от традиции политической легитимации и приходится на ее первые 6-7 лет. Внутри этого этапa, конечно, можно различать еще меньшие, но это будет либо чрезмерной повествовательной обстоятельностью, либо возведением калейдоскопической действительности к уровню концептуальному.

Отказ от легитимирующей традиции, носителями которого всегда выступают «верхи», причем абсолютные «верхи» власти, в условиях начинающегося Смутного времени очень скоро делает власть рабой делегитимации, ею же близоруко лелеемой. Впрочем, всякий раз отказ от традиции оказывается не просто закономерным, но и подготовленным предшествующими десятилетиями.

Уникальны события начала первой «смуты» (конец XVI века). Тогда фокусом процесса разрушения старых и формирования новых узловых политических традиций стала проблема непрерывности монархического престолонаследования. Первая русская «смута», столь тесно связанная с пресечением династии Рюриковичей, с порушенным таким образом механизмом легитимации, указывает на его в своем роде единственно реальную весомость для тогдашней политической традиции. Не исключено, что сменивший старую династию новый царь Борис Годунов именно по этой причине упорно считался причастным к убийству «царевича», единственного наследника Рюриковичей. Эта неприязнь к Годунову («яко не сподобися великого царя дару, печати славы небесная»[5]), к внешне благополучному началу его вынужденного царствования по происхождению своему иррациональна.

Собственно, Годунов был правителем (и удачным правителем) еще при царе Феодоре Иоанновиче, самодержце, как принято считать, благочестивом, но к государственному труду неспособном. Традиция освящала роль Годунова-правителя, но она отвергала Годунова-царя («рабоцаря», по формулировке Ивана Тимофеева) несмотря на его формальную «избранность». Годунов, тяжело переживавший фактическую делегитимацию своей власти, старался умилостивить все сословия и кланы, отличался либерализмом и любовью к иностранцам.

Кризис политической традиции начался едва ли не в самой «умной голове» (как называл Бориса в конце 80-х годов юродивый Ивашка Большой Колпак[6]), когда та сидела на плечах еще правителя Руси. Для тщеславного Бориса, в качестве царского шурина постигшего видимую изнанку дворцовой жизни, разница между понятиями «царь Божией милостью» и «хороший правитель» представлялась минимальной.

В своем сознании именно Годунов стал первым «самозванцем». А феномен «самозванства» равновелик феномену самой первой «смуты». «Рабоцарь» (= самозванец, не правда ли?),», действительно, мог быть причастным к убийству царевича, «свято место» которого пустовало все годы «смуты» и самою своею пустотою эту «смуту» продуцировало. Пресечение династии в таком случае перестает быть досадной для историков случайностью, а становится следствием отказа от традиции, осуществляемого не самим монархом, а за него.

В этом и причины уникальности, и вместе с тем основа своего рода «непроизвольности» возникновения первой «смуты». Две другие были порождены более определенным отказом от существующей политической традиции. Манифест 17 октября 1905 года был продолжением тенденций, возобладавших еще при Александре II. Точно так же предтечей горбачевских новаций следует признать Никиту Хрущева. (Правда, и в случае с Годуновым можно говорить о подготовленности целого ряда элементов «самозванства», «смуты» и секулярной по своей тенденции концепции царя-правителя в определенный период царствования Иоанна IV Грозного.)

Три этих лица – Годунов, Государь Николай II первого десятилетия XX века и Горбачев – при всем несходстве своем стремились сочетать в себе обе традиции: отвергнутую и едва наметившуюся, старались (насколько это возможно) не замечать их несовместимости. При этом Николай II и Горбачев не просто стремились сочетать противоречивые традиции, они в полном мере олицетворяли собою это противоречие. За период «отказа от традиции» 1905-1912 годов царь Николай много сделал для того, чтобы делегитимизировать самодержавие. Его последовательную политику организации прочной законодательной сферы власти можно рассматривать только как подготовку общества к утверждению конституционной монархии. Слева политическая позиция царя граничит с думской платформой кадетов («оппозиции Его Величества»), с лагерем Н.Милюкова, в то время как ее внутреннее равновесие обеспечивается политическим курсом правительства Столыпина. Эта «правая» составляющая позиции Николая II периода «отказа от традиции» проявляла себя в жесткой политике во время событий 1905-1907 годов, при роспуске двух первых Дум, при «мрачной» реакции конца 1908-1912 годов. И только после убийства Петра Столыпина царская власть решительно отбросила конституционную идею. Можно говорить, что на первом этапе смуты Государь изжил в себе и в близком ему окружении определенную политическую и мировоззренческую иллюзию[7].

Подобным образом за период 1985-1991 годов Горбачев делегитимизировал властные прерогативы КПСС, но при этом умудрился остаться генсеком до самого конца – практически до того времени, когда перестал быть уже и президентом. Ситуация «перестроечного» этапа третьей «смуты» осложняется двойственностью геополитического плана: всем известно, что сложность территориальной структуры СССР, противоречия между союзными республиками сослужили плохую службу верховной власти. На выгодность «российской» карты Ельцину, по всей видимости, впервые указал вдохновитель «смуты» Андрей Сахаров. Горбачев в отличие от Годунова и Николая II боролся не просто с центробежными силами государства, но еще и с отсутствием прочной «федеративной основы» империи.

Если бы не эта специфика последней «смуты», она могла бы еще долго продолжаться под знаком Горбачева. Ведь оставался же до 1917 года на троне Николай II, поддержавший «крутые меры реакции». Тогда сама губернская территориальная система Российской Империи долгое время играла на руку старому порядку. По сути, в этой версии Смутного времени путч образца 1991 года был не нужен – царь уравновешивал ситуацию, подавляя одни политические импульсы и канализируя другие (в частности, в рамках IV Думы). В то же время результатом сдерживания развития событий в 1908-1913 годах было необычайно стремительное их развитие в 1917 году, вместившем в себе многие моменты Смутного времени, которые в других версиях проявляются несколько раньше[8].

Горбачеву не удалось удержать энергию «народовластия» в рамках тех институтов, которые были ему подконтрольны и неразрывно связывались с его президентством. Да и эти подконтрольные институты в результате его двойной игры ускользали из рук: лукьяновский Верховный Совет во время августовского путча почти успел солидаризироваться с ГКЧП. В первой «смуте» Годунов также не успел создать весомых гарантов перетекания своей личной власти в легитимно-самодержавную и наследственную. Скоропостижная смерть Годунова в 1605 году ввиду приближения войск Лжедмитрия I по-своему разрешила исход первого этапа «смуты». На основе своей личной власти и авторитета Борис наверняка смог бы дать отпор самозванцу, но у наследника престола Феодора Годунова такой опоры уже не было. Ближайшие сподвижники отца изменили ему, не поддержали его вопреки присяге ни войска, ни московские средние сословия. Старые принципы династического наследования были разрушены, новые не вступили в силу настолько, чтобы выдержать испытания кризисного времени.

Завершение первого этапа смут (1605, 1912, 1991) всегда ознаменовано мощной реакцией на отказ от традиции, это момент высокого накала страстей. Реакционеры выступают представителями попранной традиции, дискредитированных священных авторитетов. Однако торжество реакции даже в лучшем случае исчисляется только годами. «Беззаконное царство» Лжедмитрия I (принятого за царевича Димитрия Иоанновича), «самодержавное мракобесие» и «черносотенный угар» (стояние за Россию Государя Николая II), «потерявшие всякий стыд и совесть путчисты» (как вскоре выяснилось, последние защитники Союза ССР) – под такими именами остается эта реакция в политическом дискурсе после Смутного времени. На первом этапе смут отчетливо выступает их характерный признак: неумение власти увидеть реальные причины политической дисгармонии, самоубийственное распиливание несущих конструкции государственности.

Этап второй: шизогония власти (1606- 1611, 1912-1918, 1991-1997)

Переход от одной стадии «смуты» к другой – точка особо высокой альтернативности событии, когда «субъективный фактор» истории плодит самые невероятные политические комбинации. Смерть Годунова сделала Москву почти на целый год заложницей Лжедмитрия I и пришедших с ним казацко-польских войск. Алогично развивались и события августовского путча 1991 года – несогласованность действий и некомпетентность заговорщиков поразили тогда всю страну. Несмотря на ввод войск в столицу, путч запечатлелся в народном сознании как феномен «смешного страшилища». С точки зрения карнавального аспекта истории ГКЧП и Лжедмитрий I могут быть поставлены на одну доску. Однако многие другие аспекты заставляют сравнить с самозванцем не только потерпевшие фиаско, но и победившие в августе 1991 года силы. Немало карнавальности в эту пору нес в своем облике и Президент СССР, который сыграл роль подставного лица, фиктивной маски власти, обманувшей реакционеров.

Оппозиции Годунов–Лжедмитрий по-своему соответствует не только оппозиция Горбачев–ГКЧП, но и оппозиция Горбачев–Ельцин. Всяк может выбирать, что ему по душе, тем более что толкования августовских событий ходят самые разноречивые. Как и популист Ельцин, Лжедмитрий I опирался на народное самосознание и сочетал апелляцию к попранной традиции с радикальным новаторством (религиозный индифферентизм, абстрактный национализм, планы по созданию «сената», введению свободы перемещения, нарекание себя «инператором»)[9]. В 1604-1605 годах народ зачитывался подметными листами самозванца и даже после его скоротечного краха еще называл его «нашим Солнышком ясным» (вот он, попранный принцип легитимации!).

В Лжедмитрии есть что-то и от ГКЧП, и от Ельцина. Но Ельцин сумел победить своих противников и овладел ситуацией, поэтому легче закрепляется за ним параллель с Василием Шуйским, царем, «избранным криками» и главным организатором расправы над самозванцем. В контексте «смуты» и Годунов, и Шуйский, и Отрепьев причастны в той или иной мере к феномену «самозванства». Этого нельзя сказать о Николае II, неизменно легитимном охранителе-реформаторе (в нем сочетаются и одновременно отменяются внутренние возможности и Годунова, и Шуйского, и Горбачева, и Ельцина).

На втором этапе рассматриваемых эпох возникают новые оппозиции, как бы «самовозрождающаяся смута». Шуйский – Лжедмитрий II (Тушинский вор) и Ельцин – Белый дом (силы Руцкого-Хасбулатова). Характерно, что Шуйский в свое время поддержал на Лобном месте расстригу Отрепьева против Феодора Годунова. Не случайно и то, что Ельцин, Хасбулатов, Руцкой – это три главных «победителя» над путчистами, они же и три высших лица российской власти, личные средоточия ее легитимности.

На этом этапе утрачивается всякая определенность властных преемственностей, наблюдается текучая релевантность политического знака. Уровень легитимности враждующих лагерей в определенный момент объективно совпадает, и возникает режим более или менее устойчивого параллельного сосуществования властей, период взаимных оскорбительных манифестаций, осад, блокад, выкуривании и вышибаний. От группы былых соратников отпочковываются более мелкие группы и, завалив нового общего противника, вновь организуются для борьбы между собой. Второй этап «смуты» обнажает ее ключевой феномен – шизогонию власти, доходящую до полного размывания легитимности, когда как народные низы, так и респектабельные сословия не знают, кого признать вполне правомочным. Шизогонизирующая власть раскалывает все общество. И если это групповое рассредоточение общественности царь Николай II до поры связывал рамками Государственной Думы и покрывал своей монаршей мантией, то начиная с февраля 1917 года Смутное время наверстывает упущенное и оформляет политическую жизнь в виде биполярной оппозиции – так называемого двоевластия.

В 1917 году в альтернативу «думскому» правительству создавались Советы, в 1993 году помог сам принцип разделения властей, творить новые политические формы было не нужно. В результате упразднили старые формы – октябрь 1993-го покончил с теми самыми Советами. Наиболее длительной была открытая конфронтация «властей» в XVII веке – Москва и Тушино в течение 3 лет были «двумя столицами» Руси, в то время как по ее просторам шныряли банды своих и чужеземных головорезов. Поляки, казаки, значительная часть боярства и чернь нашли себя в этих обстоятельствах и, вероятно, могли бы долго поддерживать существующее положение вещей, если бы не истощение сил бедствующего народа.

В разгар «смуты» народное сознание подхватывает всякую критическую информацию о власти и раздувает ее до мифа. Особенно резкие формы обрела эта мифология в отягощенной мировой войной России 1915-1917 годов. Неуважение к царю, дурные слухи о Григории Распутине перекликаются и с мифопоэтическими представлениями первой «смуты». Пристрастием к колдовству и астрологии («звездочетству»), как говорили, отличались Шуйский и Отрепьев. Символом колдовского наваждения на Русь стала «царица» Маринка (в девичестве Мнишек), сожительствующая с обоими Лжедмитриями, а в промежутках между ними и после них с «холопами».

Шизогония власти не была прекращена ни Шуйским, сумевшим было разгромить тушинцев, ни Ельциным, штурмовавшим Дом Советов и в значительном мере подчинившим законодательную ветвь власти. Но Лжедмитрий II вновь приступил к Москве, и Шуйского свергли с престола; Ельцин на выборах в декабре 1993 года и 1995 года был вынужден смириться с поражением радикальной демократии, своей идеологической опоры. Состав V и VI Дум оказался ничуть не более выгодным, чем состав съезда, октябрьские «мятежники» и августовские «путчисты» были вскоре амнистированы парламентом и заняли видные места в Думе.

Как сверхбольшую мафиозную разборку восприняли многие начавшуюся в конце 1994 года «оккупацию» Чечни правительственными войсками. Но «дудаевская» проблема во многом связана с «хасбулатовской», а сама «чеченская война» представляет собой момент высшего напряжения и военный очаг самопоедания шизогонизирующей российской власти. Шизогония – трудноизлечимая, как видим, до поры совершенно непреодолимая историческая болезнь.

Плачевно закончилась шизогоническая политика Временного правительства, пытавшегося проигнорировать Советы рабочих и солдатских депутатов и в то же время не смевшего их запретить. «Может быть два выхода, – говорил в феврале 1917 года В. Шульгин, – все обойдется – государь назначит новое правительство, мы ему и сдадим власть. А не обойдется, так если мы не подберем власти, то подберут другие...»[10] На точно таких же основаниях после свержения Шуйского в Москве учредилась Семибоярщина (власть Боярской Думы). В этой версии «смуты» альтернативой самозванству и власти черни в 1610 году изначально представлялось призывание на царство иностранца Владислава – сына польского короля Сигизмунда III. «Лучше служить королевичу, чем быть побитыми от своим холопов и в вечном работе у них мучиться», – говорили бояре[11]. Так и Милюков, выступавший в середине 1917 года за войну до победного конца и захват Босфора, чуть позже, осознав большевистскую угрозу, уже возлагал свои надежды только на немецкую оккупацию. Неудачной оказалась и попытка правого большинства Временного правительства обуздать радикализацию смуты корниловской диктатурой – кадетов подвел социалист А.Керенский, неожиданно объявивший об измене генерала. Неудачей, как и «корниловскии мятеж», закончилась национально-освободительная кампания патриарха Гермогена и главы народного ополчения Прокопия Ляпунова, поддержанных частью Семибоярщины – анархический разгул грабителей и разорение Москвы в 1611 году достигли небывалого масштаба. Это время в народе было прозвано «лихолетьем». В XX веке «лихолетью» соответствовало начало Гражданской войны, кровавый 1918 год.

В декабре 1610 года произошла еще одна много разрешившая случайность первой «смуты» – скончался Лжедмитрий II (Тушинский вор). Учитывая его возраставшую как на дрожжах популярность, можно предположить, что с этой смертью была бы сравнима гипотетическая смерть Ленина, скажем, в середине 1917 года. Нельзя исключать того, что на месте Михаила Романова со всей последующей династией русских царей мог оказаться и победитель-самозванец.

После Лжедмитрия II радикальные силы «смуты» уже не успели поднять на щит претендента, который снискал бы значительную поддержку. Между тем в 1918 году именно Ленину и его дисциплинированной команде довелось покончить с шизогонией центральной власти и перенести фронт гражданской непримиримости из столиц на периферию европейской части России. Тот же, кому удается преодолеть шизогонию смуты, тот и пишет впоследствии историю «смуты» так, как это ему по душе.

Подводя итоги второго этапа Смутного времени, следует сказать, что в эти трагические для судеб страны годы не существует власти в обычном смысле этого слова, политические институты не являются чем-то позитивным, они представляют собой самопоедающую государственность, причем в последней, третьей «версии» русского перелома «смута» была особенно институциализирована, замаскирована под государственность. Шизогонизирующая власть успешно разрушает остатки былого политического уклада, растрачивает накопленные предшественниками резервы и средства, транжирит и продает золотой и нефтяной запас, влезает в долги к другим государствам; она борется за государственный «пирог» и впоследствии, перераспределив места и сбалансировав силы, делит этот «пирог». Эта материализованная и персонифицированная «смута» (воображающая себя Властью) является таковой потому, что она не способна или не желает обеспечить себе как власти прочное стратегическое будущее.

Этап третий: преодоление смуты (1611 – 1613, 1918- 1920/21, конец 1990-х годов)

«Лихолетье» XVII века прямо обернулось шведской и польской интервенцией, Сигизмунд III перестал скрывать свои завоевательные планы, разуверившись в возможности посадить в Москве «легитимного» ставленника. Интервенцией был отмечен и 1918 год. В обоих случаях зарубежные державы стремились не допустить исключения России из мировой политической системы. В XVII веке это означало расширение католического влияния (папа был глубоко заинтересован в «смуте» и всячески воздействовал на самозванцев, добиваясь от них различных обещаний, в первую очередь связанных с церковными реформами, которые позволили бы Риму создать в Восточной Европе мощный блок против Реформации). Разрыв большевиков с Антантой и заключение Брестского мира означало курс на рост внутренней самоценности государства (до Ленина никто и не думал решаться на такой радикальный курс). Для России включенность в мировую политическую систему всегда приводила либо к господству в мире, либо к геополитической капитуляции. Понятно, что в условиях Смутного времени ослабленная Россия могла рассчитывать только на второй вариант.

Этот существенный аспект роднит пришедших к власти большевиков с теми силами «земского войска», которые начали брать под контроль ситуацию к началу 1612 года. Однако существуют и другие аспекты. Недоброжелатели советской революции указывают на засилье в большевистских рядах польско-грузино-еврейского элемента. На роль князя Пожарского в 1918 году справедливо притязал и адмирал А.Колчак (продолжатель дела Л.Корнилова, которого я уже сравнивал с Ляпуновым, предтечей Минина и Пожарского). Хотя Колчак и сотрудничал с интервентами, в контексте белогвардейского мировоззрения это было лишь продолжением союзничества с Антантой, отнюдь не враждебной по отношению к России на протяжении всей второй «смуты» (народный герой XVII века М.Скопин-Шуйский сотрудничал со шведскими наемниками и успешно громил смутьянов). Белогвардейцы как неудавшиеся спасители России и освободители Москвы в оппозиции к Ленину как одолевшему их Тушинскому вору, вождю черни (и кстати «немецкому шпиону») – вполне допустимый вариант.

Но по-своему приемлем и другой, «авангардный», вариант Минина и Пожарского как Ленина и Троцкого, блестяще организовавших Красную Армию, выдержавших фронтовую блокаду бояр-изменников и отразивших интервенцию. Однако доводом против данного варианта является подозрение большевиков в участии в «международном заговоре» против России. Пожарский и Колчак возможность такого подозрения сами по себе исключали.

В отличие от Семибоярщины (действительно, весьма напоминающей по своей неоднородности и непоследовательности Временное правительство) оба крупнейших самозванца начала XVII века выделялись после прихода к власти своим упорным национализмом: Лжедмитрий I в 1605 году дал окорот притязаниям Римского папы и шведского короля, а Лжедмитрий II еще в 1608 году, сидя в Тушине, отказался подчиняться своему патрону Сигизмунду III, «ставленником» которого он как будто являлся. В третьей версии «смуты» радикальные демократы неизменно предстают в виде ставленников Международного валютного фонда, Всемирного банка и прочих институтов Бреттон-Вуда. Однако поддержка Западом Ельцина и в августовских (1991), и в октябрьских (1993) событиях, а также продолжение вестернизации России указывали на большую вероятность победы на следующем историческом этапе противоположных тенденций.

Выход из Смутного времени конца XX века объективно начал происходить еще при Ельцине (начиная с правительства Примакова). Поздний Ельцин – это уже во многом иная политическая фигура, политик с другим ценностным знаком, хотя и сумевший соблюсти определенную «преемственность». Преемственность эту, впрочем, не следует переоценивать, поскольку события 1991-1993 годов не несли в себе положительного, созидательного содержания в плане строительства государства. Эти годы были разгаром Смутного времени и началом этапа шизогонии власти. В плане ценностей Ельцин был постмодерным правителем, однако ему удалось пройти через этап «пустоты» ценностей и провести через него Россию без большого кровопролития. Он навсегда останется символом Смутного времени.

Ельцин не решил страшных проблем своей эпохи, но он обеспечил передачу власти тому, кто призван был эти проблемы разрешить. Ельцин образца 1999 года – это символ стремления выйти из Смутного времени, уход Ельцина 31 декабря – акт, когда «смута» сама уступает свое место новому, уже достаточно определенному политическому курсу. Курс этот – жесткое подавление шизогонии во всех сферах российской жизни, дипломатичная, но самостоятельная внешняя политика, возрождение на новых основаниях традиционной российской государственности. Возвращение к традиции, завязывание нового узла традиции означает частичный возврат к советскому и одновременно дореволюционному представлению о ценностях.

Выход из Смутного времени будет полностью закончен, когда Путину удастся завершить изменение статуса малых «лжегероев» Смутного времени – «олигархов», президентов автономий и губернаторов, оппозиционеров, криминальных авторитетов, субъектов массовой информации. Последствия Смутного времени будут еще долго сказываться на социальной атмосфере России, менталитет «смутьянов» долго будет оставаться заметным и многое определяющим в общественной среде.

По-настоящему глубинный смысл динамика Смутных времен обретает в более широкой историософской перспективе. Кроме того, при анализе конкретного Смутного времени огромную роль играет международный фактор, влияние которого способно задержать или ускорить развитие «смуты», обострить ее течение вплоть до смертельно опасных для государственности кризисов. Все три Смутных времени в России были в значительной степени спровоцированы этим внешним, международным фактором и всякий раз имела место интервенция – как военная, так и духовная. В третьем Смутном времени 1986-2000 годов военная составляющая, если не считать подпитываемой западными финансами чеченской «язвы», оказалась излишней – расчленение СССР произошло легко и организованно, издержки и жертвы этого расчленения были на первый взгляд минимальны. Однако последовавшие и следующие до сих пор огромные моральные, демографические и экономические жертвы, которые были принесены народами бывшего Союза на алтарь спровоцированных извне местных «национализмов», не уступают по своей значимости потерям России и ее подданных в первых «смутах»[12].

Наиболее сложным является вопрос о происхождении первого Смутного времени, о созревании ситуации, благоприятной для этой цепной реакции событий, определившей во многом дальнейшую русскую историю[13]. Смутное время конца XVI – начала XVII века было весьма болезненной первоначальной мутацией государственного организма – последствия этих событий должны быть расценены как глубочайшая трансформация всех сторон социальной жизни, то есть глубочайшая мутация самого развития России, мутация программы развития.

Первое Смутное время постигло Россию практически сразу (по историческим меркам) после ее складывания как качественно своеобразного государственного организма. Если зарождение Московского государства относится к XIV столетию, а региональное лидерство Москвы окончательно определилось уже во второй половине этого же столетия, то национальный характер оно приобрело к началу XVI века, при Иоанне III. Складывание Московского государства как достаточно зрелого организма, как самостоятельной державы с единым центром происходило при Иоанне Грозном, первом венчанном русском царе. Время его правления следует считать определяющим и решающим для всей последующей исторической судьбы нашего народа. Эпоха Иоанна Грозного в отличие от эпохи первого Смутного времени является положительно определяющей. Если Смутное время следует считать корнем болезненной мутации государственного организма, то эпоху Грозного-царя – завершением первоначального роста и структурного формирования этого организма[14]. Государство Грозного царя эпохи реформ навсегда стало фундаментальным образом России, несмотря на все последующие мутации. Историки среди причин и истоков происхождения Смутного времени указывают обычно на два главных фактора – кризис государства в «опричнине» 60-х – 70-х гг. XVI века и вмешательство иноземного фактора, агрессия прокатолических сил и западных соседей, обеспокоенных имперскими амбициями Москвы, проявившимися в Ливонской войне и войне со шведами. Что касается этого второго источника Смутного времени, то оспорить его совершенно невозможно. Что же касается первого источника – «опричнины», трактуемой обычно как опасный надрыв в государственном строительстве, как непоследовательность в плане формирования национально-государственной традиции – то его роль в складывании ситуации Смутного времени определить гораздо сложнее[15].

Итак, первое Смутное время, равно как и два последующих, следует рассматривать как вызванные усложнившимся форматом борьбы цивилизаций, борьбы, из которой Московское государство в XVII веке вышло с огромными потерями – и территориальными, и людскими, и организационными (регресс к «вотчинной» системе землевладения от уже закрепляющейся «поместной», ослабление самодержавия, в том числе ослабление и самой легитимности власти, скатывание от сбалансированной социальной системы к крепостному праву, зафиксированному не в последнюю очередь благодаря кризису Смутного времени). Главная потеря Смутного времени – ущерб, который понесла национальная и духовная идентичность. Эпоха борьбы самозванцев и нелигитимных «царей», эпоха «семибоярщины», эпоха шизогонии власти, эпоха страстей, в которой единство сословий и групп оказалось эфемерным, была весьма травматичной. На короткое время Московское государство вновь почувствовало себя удельной Русью, то есть Русью в некотором смысле не существующей, «погибшей», находящейся в огне междоусобиц и под натиском иноземного ига. Лицемерие и подлость, которые продемонстрировали многие русские люди, когда они присягали самозванцам да и просто участвовали в партийной борьбе эпохи шизогонии власти, врезались в сознание народа. Смутное время является в первую очередь тяжелейшей моральной травмой – только что сросшаяся воедино молодая общность, только что прошедшая этап складывания своего национально-государственного организма, победившая в первых завоевательных войнах, прошедшая через очистительный и закаляющий ее государственный стержень огонь опричнины, только что удостоившаяся быть увенчанной Московским Патриархатом (1589 год), Московская Русь более чем на 10 лет висела над бездной, стояла под вопросом.

Природа Смутного времени такова, что оно не только травматизирует национальное сознание, но и влечет за собою глубинную мутацию в национально-государственном организме. Процессы мутации еще совсем молодого государства в первой половине XVII века были сглажены и сдержаны благодаря «субъективному» фактору – высшая государственная элита в первые десятилетия после выхода из Смутного времени была всесторонне консолидирована вокруг Романовых. Специфика ситуации состояла в том, что высшую власть в государстве представляли в этот период отец и сын – Патриарх Филарет (Феодор Никитич Романов) и государь Михаил Феодорович. Юный государь Михаил находился под плотной опекой своего рода и коалиции бояр, созданной в 1613 году на Земском соборе. Энергия мутации, которой русское государство было заряжено в годы Смутного времени, сдерживалась еще и потому, что правительство Романовых повело курс на полную реставрацию символико-юридических черт «традиционного» Московского государства. Реставрация эта носила даже гипертрофированные черты – например, Великий Земский собор продолжался 9 лет, являя собой по сути беспримерный факт «сословно-корпоративного парламента». И в дальнейшем Земские соборы собирались часто и наполнялись важными государственными функциями так, как этого не было ни при Иоанне IV, ни при Годунове. Именно первая половина XVII века стала временем классического русского Земского собора.

И тем не менее энергия мутации национально-государственного организма, несмотря на несколько десятилетий консервативной реставрации, вскоре дала себя знать. Уже при втором государе династии Романовых в Русском государстве стали прорезаться совершенно новые черты, говорящие о глубокой трансформации. Само по себе столкновение с западным миром не могло вести к подобной трансформации – ни Ливонская война XVI века, ни Смоленская война (1632-1634 гг.) не могли вызвать мутации, но понуждали к реформам в русле уже существующей актуальной формы государственной традиции. Это была борьба не с Западом, это было перебаливание «западничеством», самоотрицательным вирусом, духом саморазрушения, вызвавшем болезненную мутацию; это была борьба самостоятельного цивилизационного направления с русским «западничеством», привившимся через Смутное время. Смутное время как особо сложное критическое противостояние с Западом, сложная инфильтрация западнических начал внутрь юной русской цивилизации было коренным признаком и первоистоком мутации – Смутное время принуждало к завязыванию не по форме, но по содержанию нового узла нарушенной национально-государственной традиции. Повторяющееся явление Смуты в русской истории, по мысли ряда исследователей, вызвано несовпадением народных и официальных установок, конфликтом субтрадиций внутри большой национально-культурной традиции[16]. Это так, если учитывать, что данный конфликт был вызван именно указанной выше инфильтрацией ценностей и моделей иной цивилизации, проникшей в первую очередь в ряд страт элиты и вызвавшей несоответствие и диссонансы между частями до того более монолитного и органически связного социума.

Более резкие и молниеносные черты мутация носила в ходе второго Смутного времени (1905-1920 гг.) и после него. Тогда выход из Смутного времени возглавили не «реставраторы», а радикалы-«революционеры». Мутация носила тотальный и острый характер, хотя и нельзя говорить о необратимости ее течения – сначала введение Лениным нэпа, затем постепенный разворот Сталина к символическим и идеологическим принципам «досмутного» времени говорит о своеобразном вращении все той же национально-государственной традиции, хотя и вращении ее с очень большой амплитудой. Перемены в России после первого Смутного времени были не менее глубоки, чем после второго. Разница состояла в том, что в XVII веке развитие мутации носило замедленный характер и происходило под покровом реставрационного курса. Но уже при Алексее Михайловиче церковный Раскол а затем кардинальные реформы при Петре Алексеевиче проявили последствия и глубину этой исторической мутации, размах которой был очень большим.

Сущность мутации в контексте историософии Смутных времен может быть определена как корректировка цивилизационной идентичности, причем корректировка не однозначная, а осуществляемая зачастую путем проб и ошибок. С одной стороны, происходит перемена в представлении народа о своем прошлом и своем происхождении, с другой стороны, через эту перемену завязывается новый узел той же исторической традиции[17]. С одной стороны, Смутное время демонстрирует русскому человеку, что его идентичность в чем-то ущербна, что она недостаточно зрелая и не вполне подготовлена к историческим испытаниям. С другой стороны, Смутное время укрепляет стержневую природу национальной идентичности, оно через прививку самого образа «гибели» цивилизационного архетипа заставляет собрать вновь в новой невиданной доселе конфигурации те же фундаментальные константы цивилизации, которые вложены в нее и действуют в ней не только как неотъемлемое ее достояние, но в первую очередь как личное начало самой цивилизации, ее неотделимый от своего источника голос, ее уникальный путь, единое русло родовой памяти всех ее носителей.

В диссертации И.В.Кондакова изложены взгляды, очень близкие моей концепции «трех смутных времен», которые автор определяет как «три социокультурных перехода». В ходе этих переходов культура перекодируется, открывается новая «социокультурная эпоха»[18]. Достаточно глубокую трактовку Смутного времени на примере русской этнической истории предложила С.В.Лурье[19]. Изменение традиционного сознания, – утверждает Лурье, – происходит в результате катастрофы, когда прежняя этническая картина мира начинает резко противоречить реальности, а альтернативных традиций, обладающих большими адаптивными свойствами, у этноса нет. В условиях временного дефицита этнос должен создать абсолютно новую культурную традицию, поскольку состояние смуты, хотя и может продолжаться годами и десятилетиями, тем не менее, грозит распадом этнической культуры. Тогда и происходит спонтанное переструктурирование этноса, которое можно назвать одним из самых удивительных явлений в жизни этноса и оно тем более удивительно, что встречается довольно часто. Этнос, не способный к спонтанному переструктурированию, погибает в результате исторических катаклизмов, наоборот, мобильность механизмов переструктурирования обеспечивает «живучесть» этноса. По мысли Лурье, в такие моменты этнос формирует «совершенно новую» картину мира не посредством какой бы то ни было традиционной преемственности, а непосредственно через «центральную зону» его этнической культуры[20]. На мой взгляд, Лурье не приводит убедительных аргументов в пользу того, что такие носители действительно предлагают этносу «совершенно новую» картину мира и не описывает достаточно внятно признаков, по которым можно судить о таких носителях. Из описания Лурье и приводимых ею примеров можно вынести впечатление, что речь идет о представителях глубинного духовного знания традиции. В таком случае, Лурье во многом права, но эта ее правота, если она имеет место, дана лишь в виде намеков, а не определенных указаний. К тому же Лурье, разработав в целом достоверную картину смуты как этнокультурного кризиса в его феноменологии, не поднимает ни в каком виде тему духовно-метафизического аспекта традиции. Традиция сводится у нее к феноменологическим проявлениям, почему она и говорит о радикальной перестройке традиции в результате Смуты. На наш взгляд радикальная перестройка (социокультурная мутация) действительно происходит, но она не оставляет места для спланированной носителями «личностного осознания» корректировки идентичности, а выступает как в значительной мере неуправляемый процесс трансформации, в который вовлечены не только субъекты-носители, но и институты, группы, корпорации, общины данной традиции-системы. С другой стороны, такие мутации все же оставляют место для того, чтобы говорить о возрождении национальной традиции и трансляции в новую эпоху сдвинутой, мутировавшей, но тем не менее уцелевшей в ходе катастрофы идентичности.

Более определенную трактовку того, что Лурье называет «личностным сознанием», можно найти в работах Т.Б.Щепанской, материалы которой Лурье несомненно использовала. Щепанская много лет занималась проблемой «динамики хаоса» в народной культуре и попыталась построить модель русской самоорганизации в условиях социокультурного кризиса. Тему Смуты она затрагивает, когда описывает феномен самозванства. Для нас представляет интерес ее трактовка «странных лидеров» как таких организаторов хаоса в народной среде, которые способствуют сообществам пережить кризис, сохранить и выстроить заново коллективную идентичность (на наш взгляд, идеи Лурье о носителях «личностного сознания» прямо коррелируют со «странными лидерами» Щепанской). При этом, очевидно, очень трудно отличить носителей продуктивного профетического начала, выполняющих полезную культурную и духовную работу (связанную – в нашей терминологии –с трансляцией символов и энергий модуса «полноты» традиции) от кликуш и лже-юродивых, которые лишь усугубляют хаос[21]. Щепанская приводит многочисленные примеры «странного лидерства», которые можно обнаружить в столь непохожих явлениях как пугачевщина, христовщина, «пророки», самозванцы, самосвяты, «посланники» от о. Иоанна Кронштадтского и т.п. Странничество, - пишет Щепанская, - не только социальное явление, но также и эзотерическая традиция. (…) Примечательно, что странник, как показывают исторические наблюдения, появляется в роли лидера в периоды перемен и в маргинальных областях социальной структуры ‑ т. е. в прорывах неопределенности. И в периоды перемен, и в маргинальных областях обычно фиксируется взлет иррациональности[22]. Связь образа странника с народным представлением о носителе высшей правды восходит к Евангелию и старинным поверьям о том, что святые, а то и сам Христос ходят по земле в облике странника (поэтому, между прочим, надо всегда хорошо, уважительно обходиться с прохожими людьми). (…) Периодически появлялись слухи о скрытном хождении «справедливого царя». К. В. Чистов определяет этот жанр как «легенды об избавителях[23]. В другой работе Щепанская делает важный для нас вывод: Можно заметить, что явление пророков и самозванцев есть следствие нарастания кризисных явлений в сообществе до уровня, когда они охватывают сообщество в целом. Зона действия странника совпадает с зоной неблагополучия и ограничивается ею, только туда он допускается. Пока нарушения единичны, страннику отводится роль знахаря (…) Но так только до определенного момента (определенного появлением легенд об избавителе), когда уровень кризисности достигает степени "идеологического" неблагополучия: нарушения начинают восприниматься как общие, а то и глобальные[24]. С нашей точки зрения, все это показывает, что кризисы традиции – исторически нередкое явление. Далеко не все они достигают масштабов «Смутного времени», хотя и небольшой по охвату населения кризис (как, например, бегство крестьян того или иного поселения в поисках «Беловодья») может быть уподоблен малой «смуте», из которой народ искал исхода в проектировании взамен утраченной «полноты» традиции некой фантастической альтернативной «полноты». Исследования Щепанской и Лурье показывают, что кризисность «тела традиции», утратившего органическую связь с модусом пневматологии, оставляет сообществу два главных возможных выхода: через внезапное «принудительное» откровение (пророк), меняющее конфигурацию традиции, либо через саморазрушение (самозванец, сознательно надевающий на себя личину альтернативной власти). Выход из Смутного времени сопряжен с легитимацией одного из двух указанных выходов, позволяющей заново отстраивать «тело традиции» вокруг вновь обретенного (восстановленного или реконструированного) сакрально-мифического стержня.

Если после Смутного времени удается собрать свои константы пусть и в новой не вполне привычной конфигурации – это означает решающую победу. Рано или поздно, но через мутацию нового исторического этапа мы как общность приходим и к выработке национально-традиционалистского мировоззрения и вместе с его развитием развиваем в своей деятельности и нашу цивилизационную реакцию. Стихия мутации и начало традиции находятся между собой в сложной диалектической борьбе, так что в результате традиция возрождается и традиционализм одолевает оппонирующие ему мировоззрения, но происходит это в иных символических, правовых, институциональных формах, чем мы ожидаем.

Сейчас, в самом начале XXI века Россия стоит не перед выбором своего пути, но перед своего рода исторической неизбежностью. Мы вновь вынуждены нести в себе, в своих сердцах распрю мутации и традиции, мы вновь в чем-то возвращаемся к до-смутному (теперь это означает – советскому) времени, в чем-то к предыдущему до-смутному времени (России петербургского периода), а в чем-то и в «девственную» Московскую Русь. Но при всем при этом мы входим в XXI век с его вызовами и угрозами – и то, что стоит за нашими плечами, наша национально-культурная традиция сегодня уже гораздо более зрелая и опытная сущность, чем в XVII веке, более богатая историческим содержанием, опытом «обманов» и «превращений» чем даже 20 лет назад. Не исключено, что пройдя через череду Смутных времен, мутаций и реакций, мы как традиция-цивилизация приблизились к нашей собственной идентичности так, как сами собою, в спокойном развитии, мы бы никогда не приблизились.

Чрезвычайно чуткая мысль о преодолении Смутного времени принадлежит Л.П. Карсавину, который так же как ряд других религиозных мыслителей во многом предвосхищал философское обоснование пневматологической сферы традиции. Карсавин уверенно и последовательно проводит мысль о перенесении философского внимания к проблеме Абсолюта, традиция для него обретает свой действительный смысл только в отношении к Абсолюту, служащему окончательным критерием для оценки любой конкретной культурной формы. Во многих своих работах, посвященных революции и опубликованных в евразийской периодике, Карсавин настаивает на данном тезисе. А в статье «Феноменология революции» он пишет буквально следующее: На неумении найти абсолютное основание, то есть раскрыть проблемы и миросозерцание Православия, сорвалась Россия в эпоху Смуты, что и сделало возможным насильственную европеизацию, начавшуюся при Петре и достигшую апогея в коммунизме. Таким образом, в русской революции снова поставлена …проблема: быть или не быть России сознательно-религиозною, быть или не быть ей особым культурным миром (Евразией), то есть – кратко и просто – быть или не быть ей вообще[25]).

Смутные времена представляют собой такие состояния, когда внешняя по отношению к традиции-цивилизации агрессивная среда, захлестывает «тело традиции», временно подчиняет его себе. Такое возможно лишь при ослаблении внешних наступательных сил завоевываемой традиции, но, что еще важнее, при летаргии, в которую впадает внутренняя сфера традиции.

Окончательный выход из Смутного времени, преодоление его последствий осуществляется через встраивание мутации в традицию-систему, переваривание мутагенных сил силами традиционного порядка, перестройку цивилизации с тем чтобы адаптироваться к мутагенным агентам, превратив яд в прививку. Но осуществить такое можно только при условии пробуждения внутренней пневматологической сферы и восстановления ее адекватной связи с «телом традиции» и комплексного духовно-организационного управления всей системой. Для преодоления смуты приходится создавать новую модель управления исходя из потребностей перестройки цивилизации и самого «тела традиции», но, что еще важнее, исходя из императивов, почерпнутых не извне, а из метафизической плазмы сверхиндивидуальной идентичности, сокрытой в самой традиции. Ответы на Смутные времена и выводы из них, как правило, запаздывают у всех и всегда. Россия неоднократно переживает этот опыт цивилизационной борьбы со своим конкурентом, играющим на опережение.



[1] Излагаемая здесь концепция в целом была представлена мной в статье 1996 года (Аверьянов В.В. Феноменология Смутного времени: откуда ждать Минина и Пожарского? // Общественные науки и современность 1996 № 3 – первую редакцию можно увидеть в формате PDF). Затем она в измененном виде воспроизводилась в моих книгах. Надо сказать, постановка вопроса о трех «Смутных временах» со второй половины 90-х годов получила широкое распространение. Идея параллелизма Смутных времен в отечественной истории приобрела достаточную популярность как в публицистике, так и в научной литературе. Среди наиболее заметных работ можно назвать такие как: Кара-Мурза А.А. Между "Империей" и "Смутой". ‑ М., 1996; Булдаков В.П. Красная смута: Природа и последствия революционного насилия. ‑ М., 1997; Кондаков И.В. Архитектоника русской культуры. Диссертация на соискание уч. ст. доктора философских наук в форме науч. докл. – М., 1998; Соловей В. Россия накануне Смуты // Свободная мысль XXI. 2004. № 12. ‑ С. 38-48; см. также научную дискуссию: «Народ и власть в российской смуте» // Власть. – 2010. – № 4 (С. 14–17), № 5 (С. 10–14), № 6 (С. 13–17), № 7 (С. 9–14). Обзор «смутологической» литературы рубежа веков см.: Земляной С. Куда идешь? О Смуте как парадигме консервативного мышления // Независимая газета 22.06.2001.

[2] Созвучны этому взгляду мысли таких, к примеру, исследователей как В.Я.Пропп, полагавший, что народ в эпосе не стремится отражать исторические события, но описывает явления (Пропп В.Я. Русский героический эпос. – М., 1958. – С. 287); как И.Я.Фроянов и Ю.И.Юдин, писавшие: В ходе былинного творчества один образ, более поздний наслаивается на другой, уже существующий в фантазии сказителей, в результате чего появлялся новый герой, заключающий в себе черты героев различных времен. И только внимательный анализ исследователя позволяет разобраться в этой сложной структуре былинных образов (Фроянов И.Я., Юдин Ю.И. Былинная история. – СПб., 1997. – С. 498).

[3] Медриш Д.Н. Литература и фольклорная традиция. Вопросы поэтики. – Саратов, 1980.

[4] Можно говорить о «малых смутах» как о любых значительных восстаниях или волнениях (пугачевская смута, дворянская смута 1825 года), но не как о термине и безотносительно к целостной модели «смуты».

[5] Так пишет в целом объективный по отношению к Борису И.Хворостинин (Памятники литературы Древней Руси. Конец XVI – начало XVII вв. – М., 1987. – С. 436).

[6] Скрынников Р.Г. Государство и церковь на Руси XIV–XVI вв. – Новосибирск, 1991. – С. 354.

[7] Связанную с неоправданными историософскими экстраполяциями – опытом «английской революции» для либеральных реформаторов и опытом «французской революции» для непримиримых радикалов.

[8] Миссия последнего Государя династии, как это видится теперь, состояла в том, чтобы обуздывать, насколько это было возможно, разгорающуюся ярость общественной стихии, удерживать центробежные силы и «примирять» раздирающие государство политические полюса. Когда Государь Николай осознал невозможность конституционно-монархического (то есть по существу либерально-консервативного, компромиссного) разрешения смуты, он отождествил себя с консервативным полюсом государства. Однако предпочел он не путь искоренения «революционного» слоя, но путь сдерживания «революции» до конца и принесения себя ей в жертву. В этом состоит благородная, мученическая, святая миссия консерватизма в России начала XX века.

[9] Здесь есть указания на очень интересную, но нас сейчас не отвлекающую тему сопоставления политического духа Отрепьева и Петра I.

[10] История политических партий России / Под ред. А.И.Зевелева. – М., 1994. – С. 134.

[11] Нечволодов А. Сказания о Русской земле. Ч. IV. – СПб., 1913. – С. 511, 512.

[12] Феноменологическая модель Смутного времени может быть перенесена и на другие событийные ряды, использована в истории других народов и государств. Однако, такого рода построения не входят в задачи нашей работы. Отметим лишь, что западной историософии чужда подобная постановка вопроса. Некоторые авторы отдаленно подходят к ней. Так, например, понятие «смутного времени» было даже излюбленным для А.Тойнби, который, правда, рассматривал его внутри изобретенной им парадигмы «спада-и-оживления». У Тойнби «смутные времена», свойственные разным цивилизациям, растягиваются иногда на несколько столетий, как, например, в империи инков (X-XV вв.) или в Древней Греции (V-I вв. до н.э.), что во многом обессмысливает термин «смутного времени», приравнивает ее к понятиям «надлома» и «спада».

[13] Что касается происхождения второго и третьего Смутных времен, то его конспирологическая подоплека нашла отражение в большой по объему литературе. Определяющая роль международного фактора, фактора напряженного противостояния цивилизаций и необходимости для Российской империи отвечать на вызов модернизации, а Советского Союза – на вызов всего западного мира, вряд ли может быть поставлена под сомнение.

[14] См. в настоящей книге работу «Опричнина – модернизация по-русски».

[15] Подробнее о генезисе Смутных времен см.: Аверьянов В. Природа русской экспансии. – М., 2003.

[16] Смирнов И.П. О древнерусской культуре, русской национальной специфике и логике истории. – Wiener slawistischer Almanach, S. 28. – Wien, 1991; Лурье С.В. Метаморфозы традиционного сознания. – СПб., 1994. – С. 258.

[17] У В.Соловья, предпочитающего объяснительную модель «революции», и намеренно скрещивающего два понятия (термин «смутореволюция»), данный вопрос, так же как и у нас, трактуется в качестве «функциональности Смуты», в которой старая русская традиция сменяется новой (Соловей В.Д. Кровь и почва русской истории М., 2008. ‑ С. 263). Главное отличие наших подходов в следующем: Соловей считает, что всякая революция обязательно «сопровождается» смутой, мы же считаем, что революция как модель «правильного переворота» является ничем иным как частным случаем и моментом смуты, некоторой идеализации ряда исторических вариантов. Смута как модель комплексной социокультурной мутации масштабнее и объективнее, в ней не заданы оценочные установки на «правильность» схемы описываемого исторического процесса. Оценочность модели революции легко видеть в таком суждении Соловья как: «Смута была неудавшейся, проигравшей революцией».

[18] Кондаков И.В. Архитектоника русской культуры. Диссертация на соискание уч. ст. доктора философских наук в форме науч. доклада. – М., 1998. – С. 39, 41.

[19] Лурье С.В. Метаморфозы традиционного сознания. – СПб., 1994. – С. 69.

[20] Там же, С. 72.

[21] Как правило, авторитетность в народе «странничества», «самозванства», «юродства», равно как и феномены «бегства» крестьян целыми деревнями в поисках сказочного земного рая, подаются в синкретическом виде как некоторая низовая стихия, реагирующая на перепады социальных условий существования и подстегиваемая народными «пророками». См.: Гордеев Н.П. Реформаторство и самозванство в России XVII-XVIII веков как культурно-исторический феномен. – М., 2003; Клибанов А. И. История религиозного сектантства в России (60-е годы XIX в. ‑ 1917 г.). ‑ М., 1965; Клибанов А. И. Народная социальная утопия в Росии: Период феодализма. ‑ М, 1977; Максимов С.В. По Русской земле. ‑ М., 1989; Мыльников А. С. Искушение чудом: "Русский принц", его прототипы и двойники-самозванцы. ‑ Л., 1991; Россия перед вторым пришествием: Мат-лы к очерку русской эсхатологии / Сост. С. Фомин. ‑ Издание Свято-Троицкой Сергиевой лавры. 1993; Сивков К.В. Самозванчество в России в последней трети XVIII в. // Исторические записки. 1950. Т. 31; Скрынников Р. Г. Самозванцы в России в начале XVII в. Григорий Отрепьев. ‑ Новосибирск, 1987; Успенский Б. А. Царь и Самозванец: самозванчество в России как культурно-исторический феномен// Художественный язык средневековья. М, 1982; Чистов К.В. Русские народные социально-утопические легенды XVII - XIX вв. ‑ М., 1967 и др.

[22] Щепанская Т.Б. Странные лидеры. О некоторых традициях социального управления у русских – в сб.: Этнические аспекты власти. ‑ СПб., 1995. – С. 211.

[23] Там же, С. 217.

[24] Щепанская, Т.Б. Кризисная сеть (традиции духовного освоения пространства) – в сб.: Русский Север: К проблеме локальных групп. ‑ СПб., 1995. ‑ С. 147.

[25] Русский узел евразийства. Восток в русской мысли. – М., 1997. – С. 199 – 200.


Возврат к списку